Письмо Касьянова из отечества - Страница 2


К оглавлению

2

В литературе… в литературе я нашел очень хорошее настроение. Я разумею собственно журналистику или публицистику: другой литературы, кажется, теперь и в заводе нет. Кроме малых исключений, так все это слажено, такая согласная музыка труб и литавр, что за этими звуками других почти и не слышно. Что-то такое торжественное, как добрая полковая музыка, все марши и кантаты, все в мажорном тоне. Литературные тамбурмажоры так это грациозно и вольно помахивают палочками… Да, совсем другой тон в нашей литературе, чем прежде. Прежде к ней могли примениться эти два стиха:


И вся полна болезненного стона,
Ее душа не знает угомона,

а теперь, по-видимому, нет ничего болезненного и она цветет здоровьем. Я говорю «по-видимому», – говорю, по первому впечатлению. Такой aplomb развился в ней! Так это она рассуждает с достоинством, с таким сознанием своего общественного значения и силы, – все это «мы», «мы», «мы». «Мы, говорит, гордимся патриотизмом русской прессы»… «Мы, говорит, желали бы спросить английскую прессу, почему она себе дозволяет то и то»… Уверяют даже, что английская пресса начинает потрушивать.

Заглянув в газеты по возвращении, всмотревшись в их независимые приемы и аллюры, я невольно воскликнул: «Европа, настоящая Европа!» (Этот комплимент, впрочем, к вам уже никак не относится: «Голос» объявил недавно, по поводу вашей статьи о иезуитах, что от вас веет ему и прочим чинам российской прессы, татарщиной). Да и как же не Европа! Развертываю одну газету и читаю:

«В социальном и артистическом отношении блистательны были оба раута князя A. M. и по случаю обоих любезность и внимательность его к прекрасному полу была положительно неистощима… Князь имеет, по крайней мере, столько же почитательниц, как и почитателей. Зная, сколь князь приветлив и как он всегда успеет разглядеть цветок, приколотый кстати и платье, которое к лицу, наши великосветские дамы много истратили изобретательности, вкуса и денег, соперничествуя в изыскательности нарядов и причесок по поводу обоих этих раутов. Царицею первого была княгиня Е. П. К. На втором общее внимание возбудила идеальная красота юной княгини М. С. Д. Княгиня была этот раз положительно осыпана бриллиантами, а она и без того ослепительно хороша»…

Далее рассказывается про туалет княгини О., про голубое платье графини М. И. О. С. и пр., пр., говорится, что князь истинный меценат, и что между прочим на первом рауте в нынешнюю зиму был у него г. Феоктистов…

Да по-русски ли это писано? Не мерещится ли мне, – спросил я сам себя. Не читаю ли я «nouvelles de high-life» в «Le Nord»? Весьма по-русски, вот оно даже наше сколь! Это наша русская патриотическая фешенебельная газета «Весть», издаваемая тем самым господином, что воображает себя в Петербурге под жарким небом Италии, – это ее N 14-й, от 5 апреля, стр. 14 и 15, и тут же на 15-й странице помещено известие о «переселении Польской шляхты», по распоряжению правительства, в Самарскую губернию…

Европа, настоящая Европа!.. Беру другую газету и читаю статью против вывозных пошлин: негодование на протекционизм, негодование на систему охранительных пошлин, негодование на Францию за ее высокий тариф на тряпье, имеющий целью поддержать бумажные фабрики, и изъявление надежды, что Франция скоро одумается и последует за другими образованными народами… Прекрасно, но почему же Франция хочет поддержать бумажные фабрики? Потому, говорит газета, с иронией глубокого презрения, что «в стране этой, где печатание и книжная торговля подчинены правительственному контролю и постоянно находятся под страхом взыскания, доходящего до совершенного запрещения – ограждение тряпья от иноземных покупателей составляет род вознаграждения. Но есть основание предполагать, что это стеснение свободной торговли не будет продолжительно» и проч. Кто же это говорит таким образом и так метко подшучивает над Франциею? Вы думаете: «Times», «Economist» или другая газета – газета страны, где бумажные фабрики не подвергаются, конечно, подобным опасностям?.. Это говорит «Journal de St.-Petersbourg», или, вернее сказать, «Северная Почта», поместившая у себя эту статью в переводе и из которой мы сделали выписку (в 78-м N от 5 апреля, стр. 1, столбец 6-й, 21 строка снизу). Что за притча, подумал я…, да чего же вы-то, г. редактор «Дня», все жалуетесь? Подумал и перешел от «Северной Почты» к «Эпохе» – новому журналу, заменившему собою прежнее «Время»…

Я нашел, что нигилизм в литературе очень присмирел, но зато является в других сферах, в другой своеобразной форме… «Вот видите ли, – говорил мне один немаловажный чиновник, – мы тут придерживаемся особой системы. Вот, например, французская революция? Отчего она разыгралась? Оттого, что противились движению, вместо того чтобы овладеть им, стать во главе и повести его послушно по дороге правильного прогресса. Так и с нигилизмом. Надо стать во главе нигилизма, облечь его в известную приличную одежду и он будет наш, будет добропорядочный, полезен службе и государству». – «Умные речи приятно и слушать, – отвечал я, но едва ли вы совладаете с таким явлением, как нигилизм: вы знаете, что иногда лучше, чтоб болезнь высыпала наружу, – как ни безобразна эта сыпь сама по себе. Если же для благообразия вы вгоните сыпь внутрь, то последствия могут быть гораздо опаснее…». Но мой приятель нашел, вероятно, что мои речи не умные и что их слушать совсем неприятно…

Нигилизм… Знаете ли что, по рассказам, случилось недавно в одном из уголков нашего пространного царства? Некоторые мальчики в одном из общественных заведений (казенных или частных – не знаю), приглашенные своим училищным начальством говеть – объявили священнику, что они нигилисты и говеют только по приказанию, – вследствие чего, конечно, священник и не допустил их до таинства. Скандал был великий, благочестивые души местечка Я. были смущены, а местное начальство пришло в негодование. Мне первый поведал это мой приятель г. Оглы, городничий, – лихой малый из некрещеных татар, служивший гусаром в С. полку. Так вот этот г. Оглы первый возвестил мне это событие, которое вслед затем подтвердил мне и Пуффендорф, его помощник, немец и лютеранин. – Я было не поверил рассказу, но ужас, написанный на лицах гг. Оглы и Пуффендорфа, как официальных ревнителей «порядка», говорил убедительнее всех доказательств. Но отчего так возмутились и вознегодовали мои добрые приятели-чиновники? Оскорбились ли они за веру, за православную церковь, взволновало ли их такое явное неуважение к ее обрядам и таинствам? Да вы за что сердитесь? – спросил я. «Помилуйте – ведь это нарушение дисциплины, ведь это…» и пр., и пр.; вот что было ответом Оглы и Пуффендорфа: «Ведь их свободы совести никто не стесняет, может, отцы их и не крепче были в вере, да все же ведь говели и свидетельства о говенье получали, и штрафу не подвергались»… – прибавляли еще мои друзья татарин и немец.

2